Берлинская флейта [Рассказы; повести] - Анатолий Гаврилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг увидел в зеркале брата.
— Все упражняешься? — усмехнулся он.
Ссора матери с соседкой кончилась тем, что соседка ударила мать ведром по голове. Мать пошла к участковому, но тот, по ее словам, выслушать отказался, вел себя грубо и оскорбительно.
Думаю, что мать сгущает краски, преувеличивает.
Впрочем, можно зайти, проверить и заодно поговорить о Юриспруденции в ее широком, философском смысле.
Набросал тезисы, подготовился, пошел.
Удот сидел за столом, что-то читал и ел колбасу с хлебом, запивая чем-то из бутылки.
— Здравствуйте! Приятного аппетита! — сказал я.
— Нежевано летит, что нужно?
— Дело в некотором роде…
— Короче! — рявкнул он.
— Нет… ничего… приятного аппетита, — сказал я и выскочил из кабинета.
Не нужно обобщать. Удот — это еще не все Право и не вся Юриспруденция. Не думать об этом. Смотреть вперед.
Жара продолжается, куры гадят, огород горит. Р. и В. бьют кастетами по дереву.
Мать рано утром уехала в деревню на похороны и оставила на столе записку, в которой мне строго по графику предписано кормить кур и поливать огород. Слова «куры» и «огород» написаны с большой буквы, а мое имя — с маленькой.
Вечером поливал огород. Брат пришел с какой-то красивой женщиной. Они расположились под навесом, стали пить вино. Брат подозвал, я подошел.
— Вот это мой младший брат, Нина, будущий юрист, законник, великий человек! И когда он станет великим, он сошлет нас с тобой за наши грехи на какую-нибудь безжизненную планету! — сказал брат.
— Он этого не позволит! — засмеялась женщина.
— Еще как позволит! Он готовится к этому!
— А я его сейчас поцелую, и он этого не позволит! — сказала женщина и вдруг поцеловала меня, отчего голова моя закружилась, а ноги задрожали.
— Плесни ему! — сказала она.
— На, выпей! — сказал брат, протягивая мне стакан с вином. — Выпей, может, это согреет твою юридическую душу, может, ты когда-нибудь пожалеешь нас.
Спал плохо, мысли путались, сердце стучало.
Нет, нет и еще раз — нет! Вам не удастся сбить меня с толку! Вам не удастся сбить меня с правильного пути! Вам не удастся затащить меня в трясину разврата и духовной пустоты! Сами погибаете и меня погубить хотите?
Подготовка к экзаменам. Подготовка к Новой жизни. Речь, взгляд, осанка, борьба с глухим «г».
Посетил музей-квартиру выдающегося государственного деятеля Ж., именем которого назван наш город. Оставил благодарственную запись.
Р. и В. хотят с кастетами напасть на кого-нибудь. Попытки отговорить их от этого пока безрезультатны.
Они хотят сегодня ночью выйти на улицу с кастетами и напасть на кого-нибудь.
Я сказал, что их действия могут иметь эксцессы. — Мент вонючий! — крикнул В. и ударил меня кастетом.
Головные боли.
Снова открылся понос.
Весьма тревожно.
Жара, пыль, мухи. Заводской дым. Огород поник. В бочке с протухшей водой медленно надуваются и лопаются зеленые пузыри. Сосед слева, недавно вышедший из заключения, роет в огороде какую-то яму. Сосед справа, дважды побывавший в заключении, бьет молотом по железу. В курятнике вскрикивают куры. Живот бурлит, голова болит.
Вечером пошел к обрыву. Луна освещала обрыв, Пиявку, сады пригородного совхоза. Как ты, луна, всегда выползаешь к нам из заводского дыма, так и я скоро выползу из Шлакового. Как ты, Пиявка, где-то впадаешь в море, так и моя жизнь скоро впадет в океан государственной жизни.
Вдруг кто-то сжал мою шею. Я вздрогнул, вскрикнул. Это был участковый Удот.
— Что здесь делаешь? — спросил он.
— Стою, — ответил я.
— Вижу, что не лежишь, а что ты здесь делаешь?
— Разве я не имею права?
— Имеешь, — сказал он, сжимая мою шею.
— Отпустите мою шею, ибо ваши действия могут иметь эксцессы, — сказал я.
От него разило спиртным.
— Шмакодявка, — сказал он и ударил в ухо. Я упал. Он стал бить ногами, я вырвался, побежал в поселок.
Бежал, петлял, спотыкался, падал и снова бежал — и выбежал прямо на поселковых хулиганов. С криками: «Лови будущего прокурора! Бей будущего мента!» — они бросились за мной, и я побежал от них…
Люди! Помогите! Брат! Где ты? Спаси меня!
Учения
Стояли на плацу. Над опустевшим лесом ползли тяжелые облака. Вышел Козик, обвел строй тяжелым взглядом, поздоровался. Ответили. Ворон перелетел с ветки на ветку. Развернулись, двинулись к тренажеру. По команде ошкурили и смазали затворы. Расчехлили тренажер, сняли бандаж. Подсоединили шланги, надули тренажер воздухом и заправили смазкой. Наводчики навели цель. Козик нажал рычаг, тренажер сложился по линии бандажа и принял рабочее положение. Еще раз проверили воздух, смазку и цель. Отклонений не было. По команде приступили к синхронному нагреву затворов.
— Не частить! Держать до ста! — кричал Козик в мегафон.
Все протекало нормально, только Угрехелидзе и Шпанко выбивались из режима: первый частил и не держал, второй тянул и передерживал.
Развернулись в колонну по одному и стали отрабатывать основной норматив. По очереди разбегались и прыгали на тренажер, стараясь взведенными затворами попасть в лоснящуюся от смазки цель с последующим разворотом на сто восемьдесят градусов.
Тренажер вздрагивал, выпуская отработанный пар и смазку. Закончили тренаж. Продули, почистили и зачехлили тренажер.
Со знаменем и оркестром боевым порядком двинулись в ЗПР для взятия основной цели.
Лес кончился, шли мертвым полем.
У гигантского и совсем пустого свинооткормочного комплекса Козик остановил подразделение и задумался. Детство и юность его прошли на свиноферме, и он не мог равнодушно пройти мимо этого места. Воспоминания сжали его сердце, на глазах появились слезы.
— На колени! — крикнул он.
Опустились, постояли, двинулись дальше.
Вышли к отстойнику. Ветер шевелил траву вокруг струпчатой болячки. Стали обходить, но Козик вдруг остановил. Он посмотрел на своих подчиненных. И подумал, что далеко не все из них знают, что такое отстойник свинофермы. Он с неприязнью подумал о тех, кто этого не знает.
— Пройти отстойник! — приказал он. Нерешительно вошли в жижу, Козик взобрался на монорельс, скользил над отстойником, подбадривал:
— Вперед! За мной! Не робеть, замудонцы!
Сержанты подталкивали, увлекали, тащили за собой отстающих.
В центре отстойника Козик приказал всем присесть и погрузиться с головой.
Погрузились. Тех, кто медлил это сделать, Козик с монорельса поправлял пешней.
Прошли отстойник, почистили затворы, двинулись дальше. У водокачки развернули знамя. Это было двухрукавное знамя флюгерного типа с байковой подкладкой.
Ветер тут же надул его.
Вошли в поселок, остановились на пустыре.
Блестело битое стекло, на горизонте дымились трубы.
Разведка доложила, что Тонька дома.
— Взвести затворы! Фронтом вперед! Оркестр! — крикнул Козик.
Тонька услышала знакомые звуки марша и вышла на крыльцо.
Войско, блестя затворами, приближалось к ее надувному домику, сделанному из водонепроницаемой серебристой армейской ткани. Тонька пошла в дом и заняла исходное положение.
Песнь о машинах
Меня звать Нина, я ничего не помню, помню только Симферопольское шоссе, грохот машин и раздавленных собак и кошек.
Мечтать о ребенке и муже я стала в десятом классе. Вычисляя всевозможные формулы, освещая экономическое и политическое положение далеких стран, пиша о молодогвардейцах и проч., я думала о них — о ребенке и муже. Они казались мне двумя облаками: побольше — муж, поменьше — ребенок. Они весело резвились в голубом небе, то совсем близко опускаясь ко мне, то улетая, исчезая…
Как-то осенью познакомилась я с одним человеком. Он боялся машин, столбенел на перекрестках, не доверял светофорам, вздрагивал — гулять с ним по городу было невозможно.
Тем не менее мы поженились и стали жить в нашем домике на Симферопольском шоссе. В первую же ночь он вдруг вскочил с постели, подбежал к окну и стал светить на шоссе фонариком.
— Зачем ты это делаешь? — спросила я.
— Машины должны знать, что здесь живут люди, — ответил он.
Я стала помогать ему дежурить у окна: полночи — он, полночи — я.
Грохот шоссе усиливался, машины множились, размножались.
Наш ребенок тоже боялся машин.
Объявили продажу дома, но покупателей не нашлось.
Машины размножались, грохот усиливался, шоссе расширялось, вплотную подошло к окнам.
Муж отменил ночные дежурства.
— Это бесполезно, — сказал он. — Нужно их полюбить, и тогда все устроится.